Андрей Грицман/ Andrei Gritsman
* * *
Это – азбука Морзе,
Разбросанная бисером
По страницам.
Каждая единица
Обозначает молекулу дыхания
А обозначив, исчезает.
Тает на языке как мята
Оставляя меты тут и там,
Незаметные никому кроме
Членов тайного общества
Никогда не вышедших на площадь.
Площадь оцеплена статуями
Торговые ряды пусты
Памятник смотри в другую сторону
Трамвайные пути заросли бурьяном.
Пахнет тлеющими листьями
И перекличка сторожевых
Стынет на лету в вязком воздухе,
И висит коническими штыками
На гудящей сети
Беспроволочной связи
Чьего-то спутника
Пропавшего без вести.
Часовщик
Там часовщик в своей берлоге
подводит вечные итоги,
и тикает нутро часов.
Его бессменная свобода,
его без возраста черты
напоминают мне о чем-то,
что я давно уже забыл.
Когда-то я здесь пиво пил
и в ближний парк гулять ходил.
Скорей всего, китаец он
(а не кореец, не японец),
но из провинции далекой.
Мычит на странном языке,
и ing’а гул в гортани донной
плывет на темном языке,
верней, не выйдя из гортани.
Когда-то я там рядом жил,
любил, дружил, потом уехал.
Китайца вижу много реже,
часы другие приобрел.
И их чиню теперь в другом,
не азиатском, новом, чистом,
аптечном, хинном и искристом
обычном заведении.
Но иногда я проезжаю,
приторможу, гляжу: вот он,
согнувшись низко и безмолвно,
корпит неумолимо долго
над скорлупой моих часов.
Тот мой заказ давно просрочен,
мной не получен, в срок не сдан.
Китаец мой сосредоточен
и в вечный бой идти готов.
А я – в китайский ресторан.
* * *
Если в бездну смотреть достаточно долго,
бездна глядит обратно в глаза.
Пора собираться в дорогу, замолкнув,
выйти из дома, не глядя назад.
Путь этот долог и необозначен.
Дверь закрываешь последним ключом.
В овраг уплывают заборы и дачи.
Женщина вслед окликнет: зачем?!
Там за немым, замерзающим полем —
в необозначенный дальний уезд:
там жители сыты просыпанной солью,
там фосфором светится смешанный лес.
Все глуше я помню родные пенаты.
Все ближе граница ничейной земли.
Но, если дошел, если был там когда-то:
там каска твоя, котелок и лопата
и сорванный знак, чтоб потом не нашли.
Июнь в Москве
Пока еще хоть местность узнает
вечнолетящим пухом.
Да анонимно поезд позовет
знакомо-донным гудом.
И это даже и не тот же звук.
а слепок того звука, сгусток.
Знакомо дышит предвечерний луг.
Все остальное пусто.
Так зверь на память запаха идет,
не напрягая слуха.
Я позабыл, как звонок небосвод,
когда так тихо, сухо.
Почти неузнаваем ближний лес:
оскалы вилл средь сосен, но –
суглинок, супесь,
и электрички дробный гон в ущелья без-
ымянных улиц,
где глаз не узнает проулков стык.
Мертв низких окон фосфор.
И все это исчезло за год, вмиг.
Почти неразличимый материк,
где только пух да запах
дачных сосен.
* * *
Мы живем на закате. Садимся за ужин не тайный.
Рестораны открыты, и очередь, полная веры,
наблюдает луну по пути на земное заданье.
Тает в стынущем свете плывущий от берега берег.
За фигурой богини, парящей у кратера взрыва,
катера пропадают в тумане наизготовку.
Мы живем на краю той земли у китового зева.
Полосатое звездное небо линяет на древке
безымянной свободы земли, оторвавшейся древле
от далеких фиордов; хранящей генетику хлада.
Это наша свобода заката и неба, и внемлет
мой герой и любовник для полного счета, когда
магазин закрывают до срока, и кашляет осень,
остывает харчо, “Самовар” погасает к рассвету.
И на ушах — спит лапша от талдычащих авторов песен.
Но теперь никому не призвать тех, причастных, к ответу.
Да и что остается: пройтись по бордвоку случайно,
подышать океанской, на счастье просыпанной, солью.
И тогда, по ночам, поначалу родное, отчаянье
превратится с годами в какую-то жизнь, но без боли.
Прогуляться в Европе по древнему городу праздно.
Цацки, мелочь чужую швырнуть перед взлетом.
Или пройтись к Блумингдэйлу на sale стороной безопасной
по проспектам, когда-то сожженным огнем артобстрела.
И привычно зажить по закону заморского кода,
по режиму химчистки и часа последнего трэйна.
Так уйдут в энтропию любви все последние годы.
Легкий троп озвучит мой путь в суете бесполезной.
Возвращаясь домой до конца в долину Гудзона,
к арт-деко среди скал ледникового века,
знать, что жизнь, пролетев сквозь родную запретную зону,
оставляет в душе легкий тающий слепок.