Гари Лайт / Gari Light
Долоросо
Мише Мазелю
В широтах этих мало ли, мой друг,
нелепо инговых и прочих окончаний,
когда на выход, без вещей или с вещами
зовут в очерченный и плавящийся круг.
А там калейдоскоп и круговерть,
мозаика, осколки обобщений,
похмелье непрошедших превращений,
свет жизни, нивелирующей смерть.
Там музыка повсюду и всегда,
накрытый стол и книжные страницы,
открытые, осмысленные лица
и параллельные, большие города.
На улицу, с собакой или без,
но обязательно на воздух, не иначе,
а после — строки, с полною отдачей,
и снова музыка, диктующая лес…
И ни к чему сравнение широт,
геометрических фигур, стихов и песен —
«нет лет», ответов, завещаний, поднебесий,
а только память и звучание светлых нот…
* * *
Игрушечный поезд всамделишным утром
несёт в себе все горизонты и дали.
У водной стихии вся дань — перламутром
в озёрном краю или на океане…
Распахнуты двери, расшторены окна,
и вышли все сроки воздушной тревоги,
а песни Гомера и притчи Софокла
уже не помогут отчаянно многим.
Осеннего ветра и зимней юдоли
оправдано мало в июльском начале,
уплыл Мариуполь в фантомные боли,
в Одессе шаланды не помнят кефали…
Так утренний поезд, почти настоящий
на всех остановках прощения просит,
котёнок ученый, почти говорящий
не ищет Шекспира в парящем вопросе.
Как прежде — не будет, всё будет иначе,
воспрянет надежда с любовью и верой,
маршрут этот долгий, но светлый и зрячий,
и вовсе не канули книги Просперо
Ладисполи-Адажио
Поболеть за "Венецию", в первенстве Серии "А" -
сумасбродный поступок, и не без налёта эстетства,
но взглянув на таблицу, свой промах, вполне осознав,
предпочтение - "Лацио", как в исчезающем детстве:
Нас тогда подобрался сплочённый, смешной коллектив -
две сестрички-погодки из рода тбилисских красавиц,
ленинградский начитанный отрок, блатной симферопольский скиф,
я, москвичка Альбина, рижанка Марина, и странный один итальянец.
Перевальные будни в Ладисполи - теплый февраль,
все мы в раннем отрочестве, только с Альбиной – не ясно,
и густую романтику Блока, где рядом с аптекой фонарь,
проживаем реально, наивно, с влюбленностью страстной.
И порой исчезаем с уроков английского, поездом в Рим,
в семьях всем не до нас, там решают, что дальше, и как это будет,
ну а мы на Испанских Ступенях, уже досконально - свои,
узнаем перезвоны костёлов, за что нас никто не осудит.
И когда на Ступенях народ вдруг решает идти на футбол -
чтобы "Лацио" как-то сумел выйти в высшую лигу,
итальянский наш друг, нам мучительно всё перевёл,
и тогда наши дамы склонились к решению – мы за интригу.
На Олимпико Стадио, как в Колизее грешно -
атмосфера корриды и жуть гладиаторской бойни…
Мы с одной из тбилисских сестричек сбежали оттуда в кино,
и потом целовались, нелепо робея у стен колокольни…
Малолетние беженцы от комсомольской судьбы,
в зыбко-нервной Италии восьмидесятого года,
мы, наверное, били рекорды на поприще быстрой ходьбы
до центрального Термини по Чинквеченто, в любую погоду.
Жаль, что в том непонятном сезоне, мы "Лацио" не помогли,
клуб вернулся, откуда был изгнан, когда мы уже улетели,
только вот за такие, волшебной весны феврали,
в послесловии стоило быть погруженным в большие метели.
Мы не все попрощались тогда, и не знали куда,
улетели родители скифа, Марины, поэта с Васильевских линий,
но в принявших нас за океаном, ставших родными больших городах,
нереально, порою болеем за "Лацио" в нашем отроческом Риме…
* * *
Сон арьергарда августа. Нью-Йорк:
нелепо странные детали интерьера,
вещает доморощенный пророк,
и накаляется, вскипает атмосфера.
Стеченье всех немыслимых дорог,
а мыслимых как будто не осталось,
мельчает и крошится ровный слог,
мелькнут её черты – какая жалость.
Как в музыке меняющийся темп
во сне по нарастанию чреватый,
когда по нисходящей – жребий слеп,
и так легко остаться виноватым.
Соседство рек, и близко океан,
но жажда превалирует и гложет,
а перечень не посещённых стран
зачитан гостем из почётной ложи.
Несоответствие предельных скоростей
благоволит желанию проснуться,
а декорации сместились в Колизей,
но чуть правей – и горное Абруццо.
Вот где волшебен бархатный сезон,
но возникает её дерзкая ключица,
и замирает невпопад нью-йоркский сон,
и даже, кажется, что в нём уже не спится.
Но это уровень тех самых миражей,
когда проснуться – значит подчиниться
нелепой магии недобрых ворожей,
и вот вместо ключиц мелькают лица.
Так наступает завершающий сюжет
в окно повеяло сентябрьской прохладой,
Венеция, которой больше нет,
приходит в грустный август Петрограда.
И сон на этом валится в кювет,
Квинс проявляется, почти уже осенний,
как будто пролетело много лет,
мимо предутренних мгновений воскресенья
* * *
Эффекты озера —
особый некий жанр,
сквозь пелену идущего тумана, владеющего свойством исчезать…
Когда ни горизонта, ни перил,
как, впрочем, и себя уже не видно, но наугад, наощупь, на восток.
Эффекты озера
в заснеженной Москве
так далеки, что даже непонятно, что есть Остоженка кому-то наяву,
а вовсе не в отрывках сновидений, когда приобретаемый кураж
уходит с самым первым ощущеньем,
как это, в самом деле, далеко.
Эффекты озера
осколками зимы, локальной, местной, терпящей убытки
от неуменья быть самой собой —
такой, как предначертано прогнозом, годами наблюдений за зимой
на этом промежутке мирозданья,
где краснокожие практически сдались без боя и предательств — очень тихо.
Эффекты озера,
уюту вопреки, манят на воздух,
что грунтован нынче не струнами гитары,
а горой густо замешанного неба в антураже,
вот-вот готового поддаться наважденью
переводного этого холста
и рухнуть с грохотом,
а дальше канитель неординарности,
непонятых явлений, каких-то скучных формул, падежей,
навеянных томами постулатов…
Эффекты озера безмолвны и чисты,
едва доступны описанию словами, особенно по-русски, от души.