Андрей Грицман/ Andrei Gritsman

                                       
Я ПОСТЕПЕННО ДИЧАЮ

Слушать всё

* * *                                                                                                  


С той стороны туманного окна
Отец и дед сквозь дым глядят в ненастье.
Кровавые концы разрыва связей.
На пустыре кремлевская стена.

Вина, война, изводный суд страны,
Оставшейся без времени и места,
Пустынные бульвары без весны.
И цели нет. Лишь методы и средство.

По площади, и вниз — ко дну реки
Идут полки сквозь мразь фальшивых звуков.
И русский стих исчадием строки
Уже не лечит внутреннее ухо.

Отец и дед: затих медальный звон.
Лишь рыночный, мозглявый визг и лязги.
И все растет огромный стадион
Вошедший в раж от половецкой пляски.

Пока есть Плешка и Большой театр,
Введенское. Но ветер сообщает:
Над городом уже сгустился мрак,
И нависает угловатый знак,
И в сумерках в Гоморру превращает.
 

* * *                                                                                 


Что мы знаем о будущем?
Только то, что - было.
В детстве сулили райские кущи,
и на доске написана мелом
глупость. Но на великом, могучем.

Надежда осталась в темнеющем прошлом.
Любовь спит на заколоченной даче.
Что же касается веры в калошах,
Зои Карениной, девы с веслом -
так они вечно торчат на раздаче.

Снизу пожиже – завет военкома.
Чистят стволы и бухают всенощно.
Вижу – толпятся они у парома.
Словно в атаку снова и снова.
Там, где Харон дежурит бессрочно.

Мы – в ожидании на пересадке,
переселенцы в поисках дома.
СМИ обещают на Пасху посадки.
Книга истлела в дачной беседке.
Град на холме – в облаке смога.

* * *                                                                       


Я постепенно дичаю. Цветы завяли.
Луч на кирпичной стене задержался и стаял.
В сумерках снов отлетевшая стая
молча повисла, как в пыльном заброшенном зале.

Долго сочится физиология горя.
Только не умер никто, никуда и не канул.
Дни мои сонмом идут, как усталые звери,
как облака к Атлантическому океану.

Голос откуда-то слышен. Не голос, но эхо.
Но на каком языке издали непонятно.
То ли она поминает заблудшего лихом,
то ли ребёнок, проснувшись, бормочет невнятно.

Выну из сумки: «закат догорает смертельно».
Вновь уберу, и достану: «и ветер рыдает».
Улицей длинной и невозвратно осенней
женщина с сумкой куда-то уходит седая.
 

* * *                                                                               


утром подкрасить губы отвезти сына в школу
сквозь туман и изморось - в означенный день
отошли берега почерневшего жесткого снега
но и здесь углекислый химический тающий снег

суп порошковый, урчащий горчащий кофе
никелированный блеск, пластик и пенопласт
в бесполом пространстве электронное море, поле
и прогибается медленно дней затвердевший наст

только мелькнув крылом, чувство в синкопе канет
в сумерках брезжит вокзал отлетевших душ
голос его далекий долго зовет в тумане
что там - Нью-Йорк, Нантакет, Москва или Льеж?

вечером снова - в домашнюю душную муфту
пальцы согреть, раздеться, как свеж алкоголь!
сына в дальнюю школу, горький кофе - наутро
и полюбить навечно словно ребенка боль.

МЕЖИРОВУ                                                              


                                                     A.M.
Заикающийся голос в трубке.
Звук пульсирующий истекает в вещь,
в ящик черный, в белую коробку,
превращаясь в речь.

Путаник, игрок и полуночник,
офицер, ловец заблудших душ,
словно Адамович – старый мальчик,
перехватчик, уходящий в брешь.

Вышел он за куревом на угол,
запропал. Он, в кепке и в пальто,
в темноте стоит, где городские звуки
пьет до дна открытое метро.

Там, раскинув звуковые сети,
сквозь табачный дым глотает свет
звезд своих, погасших в Новом свете.
Так и жить: зависнуть, выпить где-то,
бормотать стихи, сойти на нет.