Александр Амчиславский / Alexander Amchislavsky

Слушать всё

* * *                                                                 


Ведь уже еле дышишь, а часто и вовсе не,
сам же знаешь, как крошатся зубы о каменный воздух,
рвётся горло и стонет изношенный остов
твоего корабля, не плывущего даже во сне.
Ночь кому-то нежна, а тебе лишь углы в сундуке,
перегнуться за борт -  так же верно, как биться об стену,
табуны одиночеств охотятся в небе за сеном
и помимо тебя продолжаясь, летят по дуге,
сам же видел, а утром, не помня, что чудом не сдох
чьей-то волей -  плевать, попущеньем, остатком аванса,
ковыляешь к столу и мучительно белый листок
очерняешь как можешь земным ремеслом самозванца,
по сусекам скребёшь, наряжаешь в чужие слова
карандашную исповедь – там всех милей и безгрешней
лишь твоя, не дававшая ягод черешня,
и прозрачнее всех не дававшая тени айва.
Этот голод собачий от жара других очагов
прижимает к земле, заставляет копаться в объедках,
виновато глодать парафразы премудростей ветхих
и глаза отводить под чугунной оправой очков.
Не уймёшься, я знаю, и тем, на крылатых конях,
не взмахнёшь, бедолага, чернильною сажей утешен,
Бог с тобой, если завтра до сердца прольётся коньяк 
или бурая кровь не рождёных тобою черешен.

Народная песня                                                     

Тихо, миленький, ложись полежи,
что ты всё про топоры да ножи,
раньше, помню, как стучал в домино,
со слезою песни пел из кино,
жили мирно, по ночам обнимал,
кто ж тебя, родимый, так обломал,
что ни в церковь, ни в козла - с октября
знать не хочешь ни попа, ни царя,
ходишь по дому как зэк под стеной,
нету мочи говорить со спиной,
а и глянешь, так ощерится рот,
что в постель с тобой страшнее, чем в гроб.
У окна стоишь, ан пусто вдали,
не идут тебя спасать корабли,
а ножи да топоры не нужны -
хорошо, что нас пока не нашли,
ведь отыщут, милый, будет беда,
знаешь сам, не убежать никуда,
утром ранним как придут постучат -
чует сердце, навсегда разлучат,
что осталось - только в небо смотреть
да на родине своей помереть.

ГОРОД                                                                       

Город был видим и одновременно прозрачен,
город был выбелен солнцем и высушен плачем
долгой молитвы, в которой качался нелепо,
слепо цепляясь псалмами за гладкое небо,
помня иное, как лёгкими стрелами строки
в небо входили, как люди пророчили сроки ...
Бог был везде, и душистым был хлеб, от молитвы
лопались камни и водами полнились миквы,
город толкался во мне перебоями пульса,
город рождался внутри или я в нём проснулся,
воздух глотая, пока меня распеленает
город, который меня узнаёт, вспоминает,
наверх выносит, на башни, мосты, галереи,
шепчет о камне, о дереве, хлебе, вине, Галилее,
тащит на рынки, где век очевидно условен,
мимо калёного зноя из тусклых жаровен,
мимо горячей халвы, молодого инжира,
мимо всего, что внутри меня жило и живо,
я захожу как частица в живые картины –
в городе этом начало всегда с середины,
не приближая финалом конца напряженья –
каждый финал забывает себя в продолженье,
город идёт сквозь меня, обращается плачем,
город всё меньше реален, всё больше прозрачен,
город лицо поднимает, и некуда деться –
близкое небо, и стрелы, и боль псалмопевца...

* * *                                                      

Человек придумывает игру,
единственную себе по нутру,
сживается с ней, и день за днём
игра прорастает в нём.
Сладкая жертва или гордый герой — 
он в игре и сам делается игрой,
возводит башню на холме крутом,
и согласно правилам — это дом,
поднимает стены, копает рвы,
переходит с собой на «Вы»,
закаляет тело, упражняет мозг,
совершенствует подъёмный мост,
пройти по которому не дано
всем, любившим давным-давно
его, да он и не помнит, игрой укрыт,
бывших с ним до игры.
Человек из башни смотрит вниз,
там люди поют — он не видит лиц,
странные песни тихи, нежны,
но и они ему не нужны,
как не нужен ему ни свет, ни тень,
ни дальние эти, ни дальние те,
и башня квадратом высоких стен
летит в перекрестье никуда с нигде.
Горизонт удаляется от его горы — 
человек дошёл до конца игры.

* * *                                                

Вошёл, будто не уезжал, и неслышно,
в ночном дожде иерусалимской зимы
двинулся по Экклезиасту, наощупь,
от второй главы к десятой и обратно к седьмой - 
се город мой, -  повторяя, - се город мой,
ожившее зрение бродячей кошки
не знакомо с понятием "мы" -
здесь лишь улица, фонарь, улица, фонарь, площадь,
я и Всевышний,
и дом - дверь приросла к стене, вислые провода - 
поджидает меня, горбится, падает на лицо,
было время - отпускал хлеб свой по водам, но ушла вода,
теперь местные птицы воронят своих мертвецов,
а хлебы ссохлись, обратились в камень
самой последней главы, и с нею
во вратах  Твоих  обеими ногами
я стою опять и войти не смею.