Бахыт Кенжеев / Bakhyt Kenzheev. (Фрагменты выступления в клубе "Западного Побережья". Ноябрь 2018)

* * *                                                                                

Уеду в Рим и в Риме буду жить,
какую-нибудь арку сторожить
(там много арок – всё-таки не Дрезден),
а в городе моём прозрачный хруст
снежка, дом прежний выстужен и пуст,
и говорит: "Хозяева в отъезде"
автоответчик, красным огоньком
подмигивая. Рим, всеобщий дом!
Там дева-мгла склоняется над книгой
исхода, молдаван, отец семье,
болтает с эфиопом на скамье,
поленту называя мамалыгой.
Живущий там – на кладбище живёт.
Ест твёрдый сыр, речную воду пьёт,
как старый тис, шумит в священной роще.
Уеду в Рим, и в Риме буду петь.
Там оскуденье времени терпеть
не легче, но естественней и проще.
Там воздух – мрамор, лунные лучи
густеют в католической ночи,
как бы с небес любовная записка…
А римлянин, не слушая меня,
фырчит: "Какая, господи, херня!
Уж если жить, то разве в Сан-Франциско".

* * *                                                                            

Мудрый не видит разницы между флагманом и лагманом,
сфинксом и сфинктером, тумаком и персидским туманом,
случкой и случаем, тучным овном и оловянной тучей,
между амбарной мышью и ейной родственницей летучей.
Мудрый – ценитель праха, спокойный поклонник звонкой
музыки сфер, исполняемой бабушкой, бабочкой и бабёнкой,
он живет в языке, словно книжный червь в ковре-самолете
Гинденбурга, не ведая голода и искушений плоти,
и покуда мы копошимся с кронциркулем и рейсшиной,
презирает наш полунищий мир с его суетой мышиной,
и в урочный час раскаленным воздушным змеем
над землей пожилой парит, где мы ни жить, ни петь не умеем.

 "А вы, в треволненьях грядущего дня, возьмётесь ли вы умереть за меня?.." 

                                                                                    

Он щёлкнул по чаше – запело стекло.
Неслышно кровавое солнце плыло.
И ласточка в небе пылала, легка,
но Симон смолчал, и смутился Лука.
Один Иегуда (не брат, а другой)
сказал, что пойдёт ради вести благой
на крест. Снятся мёртвому сны о живом,
шепнул – и утёрся льняным рукавом.
И если хамсин, словно выцветший дым,
к утру обволакивал Иерусалим, -
печёную рыбу, пустые рабы, мы ели, и грубые ели хлебы,
чуть слышно читали четвёртый псалом,
вступая в заброшенный храм сквозь пролом, -
молились солдаты мечу и копью,
мурлыкали ветхую песню свою,
доспехами тусклыми страшно звеня…
Возьмётесь ли вы умереть за меня?
Продрогла земля, но теплы небеса,
тугие, огромные, как паруса,
и плотный их холст так прозрачен, смотри, -
как мыльный пузырь с кораблями внутри,
как радуга, радость всем нам, дуракам,
спешащий к иным, да, к иным облакам.
И ангелу ангел: ну что ты забыл
внизу? Ты и там погибать не любил.
И в клюве стервятник воды дождевой
приносит распятому вниз головой.

"Заснул барсук, вздыхает кочет…"                            


Заснул барсук, вздыхает кочет,
во глубине воздушных руд
среди мерцанья белых точек
планеты синие плывут.
А на земле, на плоском блюде,
под волчий вой и кошкин мяв
спят одноразовые люди,
тюфяк соломенный примяв.
Один не дремлет стенька разин,
не пьющий спирта из горла,
поскольку свет шарообразен
и вся вселенная кругла.
Тончайший ум, отменный практик,
к дворянам он жестокосерд,
но в отношении галактик
неукоснительный эксперт.
Движимый нравственным законом
сквозь жизнь уверенно течёт,
в небесное вплывая лоно,
как некий древний звездочёт,
и шлёт ему святой георгий
привет со страшной высоты,
и замирает он в восторге:
аз есмь – конечно есть и ты!
Храпят бойцы, от ран страдая,
луна кровавая встаёт.
Цветёт рябина молодая
по берегам стерляжьих вод.
А мы, тоскуя от невроза,
не любим ратного труда
и благодарственные слёзы
лить разучились навсегда.

"Один гражданин прям, а другой горбат…"               

Один гражданин прям, а другой горбат,
один почти Магомет, а другой юрод,
но по тому и другому равно скорбят,
когда он камнем уходит во глубь океанских вод,
и снова, бросая нехитрые взгляды вниз,
где ладит охотник перья к концу стрелы,
трёхклинным отрядом утки летят в Белиз -
их хрупкие кости легки, а глаза круглы.
Один не спешит, а другому и звезды – блицтурнир
в сорок девять досок, сигарный чад,
но зависти нет к двуногим у серых птиц,
которые в небе, чтоб силы сберечь, молчат.
Когда бы отпала нужда выходить на связь,
как вольно бы жил разведчик в чужой стране!
И я помолчу, проигрывая, смеясь
над той бесконечной, что больше не снится мне.

* * *                                                                              


Не спеши: приглядись к бесполезным
облакам. Кто же их рисовал и пускал
по отлаженным безднам?
То ли ласточка, то ли нарвал
проплывает, то – щука горбатая.
Если мир наш и впрямь нехорош,
он чреват непомерной расплатою:
не спасёшься, а просто умрёшь.
Уверяют, что если вглядеться,
как в питона – праматерь в раю,
различишь наверху свое детство,
свою старость, и юность свою.

Сколько чаши такой ни подслащивай –
всё горька, словно горный бальзам.
Не узнать со спины уходящего –
как по камешкам, по облакам.
Тот, кто жизнь разрывает и вяжет,
кто за нас воссиял и воскрес,
обернётся и ласково скажет:
вот животные средних небес.
Вам – Икар воскокрылый, и карий
глаз, лишь пар, только горестный хмель.
Не понять этих временных тварей
вам, растениям нижних земель.
В небесах одиноко и сиро,
а земля, парадиз для иных,
лишь развалины верхнего мира,
отражённые в водах ночных.
Не тебе одному он советовал,
посылал фиолетовый свет…
Ты ведь знаешь – для господа этого
ни пространства, ни времени нет.

Шелкопряд                                                                  


постаревшей ольхою не узнан, 
отлетевшими братьями не уличён,
заскользит вперевалку, мохнатый и грузный,
над потухшим сентябрьским ручьём.
Суетливо спешит, путешественник пылкий,
хоть дорога и недалека,
столько раз избежавший юннатской морилки,
и правилки, и даже сачка.
Сладко пахнет опятами, и по прогнозу (у туриста в транзисторе) завтра с утра
подморозит. А бабочка думает: грозы? Наводнение? Или жара?
Так и мы поумнели под старость – чего там! – и освоили суть ремесла сообщать о гармонии низким полётом, неуверенным взмахом крыла.
Но простушка-душа, дожидаясь в передней,
обмирает – и этого не передать никому, никогда,
ни на средней,
ни на ультракороткой волне